serednyak: (Default)
[personal profile] serednyak
 Наталья Владимировна Оленчик, 1947 года рождения. С 1970 года работала в Музыкально-педагогическом институте им. Гнесиных. Ниже размещен фрагмент ее воспоминаний об эпохе Застоя в СССР. Текст приводится по изданию: Дубнова М., Дубнов А. Танки в Праге, Джоконда в Москве. Азарт и стыд семидесятых. — М.: Время, 2007. 



С пятого класса я училась в Москве, и директор школы проводила уроки литературы в Третьяковской галерее. Каждую неделю мы ходили в Третьяковку и потом должны были писать свои впечатления от увиденного. Это продолжалось года полтора-два. Мне тогда запомнились иконопись, передвижники — но восприятие было фотографическое, без анализа. Даже после, бродя по выставкам, я постоянно для себя делала записи в блокноте. Так, когда смотрела импрессионистов, отмечала: «Тепло», «Здорово» или — «Не понимаю»... Я пересмотрела почти все балеты в Большом. Любовь к балету у меня навсегда, со второго класса, когда на сцене Дома офицеров в Ростове я увидела «Спящую красавицу». Это было потрясение. Меня ничто не могло отвлечь, я замерла вся... Потом даже пошла в кружок хореографии, хотя была совсем не худенькая... Помню, как изумилась, впервые увидев балетный станок: я-то думала, что это какое-то грандиозное сооружение, а он оказался простой палкой... В школе мы ежемесячно ходили в ТЮЗ. Мама говорила: «Я устала платить за твой театр». Конечно, мы ходили организованно, от школы. Можно было и не ходить, наверное... Но меня тянуло.

ЗАПИСКИ ВРАЧА

Фониатор лечит голосовой аппарат. Человек поет, говорит, самовыражается голосом. По голосу, интонации можно определить наличие патологии. И я всегда говорила студентам: вас воспринимают через голос. Никому не видна ваша мимика, вы можете быть статичны — все итальянские певицы стоят, они огромны — но вы чувствуете их легкость. Они голосом дают образ... Однажды Ольга Бузина вышла на сцену в черной юбке и синей водолазке — она не успела переодеться, но после исполнения двух-трех вещей возникло ощущение, что она стоит в богатейшем платье... Со мной рядом сидела студентка, а студенты — народ сложный, им сразу надо охаять, они-то великие, а остальные — нет... И эта студентка кричала: смотри, какая она красивая!

А один раз, слушая Ольгу Бузину, я сама перевела на русский язык арию Тоски, хотя никогда не знала итальянского, — настолько она могла подать все голосом. Поэтому мне всегда сложно воспринимать драматические спектакли — я очень отвлекаюсь на голосовую патологию. Когда я смотрела спектакль с Теняковой и Юрским, то ничего не могла понять: мне казалось, что она вот-вот выплюнет голосовые связки на сцену. Хотелось сказать ей: «Ну полечись, а потом говори». Так и с Высоцким — я могла его воспринимать, только когда он говорил спокойно. Я ничего не слышала за надрывом. И песни его я могла воспринимать только в чужом исполнении. Но слова — да, очень нравились. Он был запрещен, и мы все им восхищались. Его фразой: «А на кладбище все спокойненько», — часто отвечали друг другу на вопрос: «Как дела?».

Через пять лет после его смерти меня пригласили на вечер его памяти в один дом. Его друзья из театра читали стихи, рассказывали о его жизни... И когда я услышала эти стихи в нормальном звучании, мне вдруг открылась такая глубина... Я очень ведомый человек. Меня окружали люди, которые сильно увлекались искусством, и они всегда брали меня с собой для компании, а я с удовольствием всюду ходила. Мне было интересно. В семидесятые годы студенты ходили по Гнесинке с авоськами, в которых лежали ноты. Дело в том, что в любой момент, даже в течение семестра, их могли пригласить на так называемые «шефские» концерты: хоть в ЖЭК, хоть в Дом культуры какой-нибудь, или в сельский клуб... Часто в качестве гонорара был простой чай с пирожными. Но такие концерты бывали очень полезны — студенты на публике обкатывали репертуар.

Помню, одной аспирантке было трудно брать некоторые ноты, и педагог велел ей не ходить ни на лекции, ни на занятия в течение месяца, но не отказываться ни от одного «шефского» концерта. И эта девочка за месяц отработала около сорока концертов. И когда потом пришла на экзамен, то, похоже, забыла, с какими именно нотами у нее возникали трудности: так был «обкатан» репертуар... Я помню, как мы в середине шестидесятых ходили в Бахрушинский музей на лекции. Зал, где читали эти лекции, был небольшим, и народ всегда набивался битком. Нам читали историю отечественного театра, а впереди сидели бабушки, божьи одуванчики. Лектор читал три часа подряд без перерыва, и бабушки начинали раздавать друг другу валидол, потому что эти три часа невозможно было выдержать, так много информации на них обрушивалось: документальные кадры, записи, разговоры. Бабушки очень уставали.

Я навсегда запомнила этих бабулек с ридикюльчиками и валидолом. Они видели все эти «исторические» спектакли «живьем», помнили актеров, и после лекции шли и обсуждали, что сказал лектор, и как это было на самом деле, как они это помнят. А мы шли за ними сзади и прислушивались, фразы ловили... На эти лекции мы ходили с моей подругой, дочерью поэта Корзинкина. Мы учились вместе. А у нее в роду был купец Корзинкин, который был знаком с Шаляпиным... Жили они в коммуналке в Хлебном переулке, ее мама была филологом. И я часто бывала у них в доме, книги брала, слушала разговоры... Я делала уколы одному человеку. Он работал в типографии — до революции был там уборщиком, а после дорос и до директора. Типография печатала академические книги. Потом он сидел, конечно. Он вспоминал, как в 1937 году в камере люди поддерживали друг друга, вспоминая, чем отличались разные издания одного произведения...

Этот человек мне много интересного рассказал. Например, что самая лучшая бумага — из ветоши... И однажды показал переписку Виардо с Тургеневым. Мне стало так интересно, что я перечитала всего Тургенева — сама. Еще он сказал мне, что французы писали в основном для денег: Бальзак, Дюма... А я была очень восприимчива к тем людям, которые через многое прошли, я ему очень верила... И я спросила, а кто — не ради денег? Он ответил: Стендаль. И я выучивала наизусть куски Стендаля о скрипке, о квартете... Память тренировала. И долго помнила еще потом. Мне было очень интересно. Но все равно читала я, как мне казалось, очень мало. Любила стихи, романы и воспоминания: Блок, Тургенев... Солженицына я читала только «Один день Ивана Денисовича», а «ГУЛАГ» — нет.

Мой папа читал все. Его тетка была фрейлиной. Сам он происходил из княжеского кабардинского рода, его отец женился на русской. Он пообещал, что расскажет о своей жизни на смертном одре... Но в тот час меня не было рядом. Наверное, он что-то все-таки рассказал своей пятой жене, на которой женился в 63 года. Я иногда называла папу «недобитым буржуем» и мало с ним беседовала, о чем очень жалею сейчас. Он мне говорил: «Наташка, я вспоминаю свои шпоры с малиновым звоном». Я даже не расспрашивала, как он ушел от тюрьмы... Мы свято верили в Ленина, в партию. Однажды ко мне на прием пришел финн, стал жаловаться, что у нас вода плохая и что колбасы нет... А я ему совершенно искренне возразила: «Ленин сказал, что надо сто лет, чтобы сознание перековалось!» Я в это верила.

Когда мы готовились к экзаменам по философии, то сами искали «внепрограммные» работы Ленина, и знали их содержание «от и до». Я, например, часто отвечала на экзаменах его «Письмо Дзержинскому» — там объем поменьше. Мне казалось, что другой жизни и быть не может, и в ответ на любую критику я отвечала: «А в Америке негров линчуют!». Я была из подвальной коммуналки в Третьем Монетчиковском переулке. В доме не было разговоров на эту тему: папа все держал в себе, мама работала медсестрой и ничем таким совсем не увлекалась. Если между ними и происходили какие-то разговоры, то меня никак не привлекали. Мы очень активно участвовали в субботниках, ходили на выборы.

Я, пионерка, салют держала около избирательной урны, и мне казалось, что это серьезно и почетно. Однажды на каких-то выборах мы встали в шесть утра, и к двум, голодные и усталые, пришли в райком. И нам дали вина и хлеба с салом. И я впервые увидела, что секретарь комсомольской организации района тоже «по кривой» выходит из комнаты, где они выпивали, и пьяным голосом спрашивает у меня: «Все проголосовали?» И я таким же голосом: «Все, Галина Алексан-н-на!» И, довольные, разошлись. Даже в голову не пришло, что же это такое, к чему может привести такое пьянство в райкоме. Я только много говорила по дороге обратно, чтобы прошел хмель, и мама ничего не заметила. Нас вели, и мы не вникали. Я была совершенно уверена, что могли быть враги народа: в квартире это никогда не обсуждалось, и я не задумывалась. Я не знала, кто такой «инвалид пятой группы» — и на меня смотрели, как на ненормальную. Я была патриотка.

Я гордилась нашей дружбой с Кастро, гордилась, когда мы выиграли войну во Вьетнаме, когда предотвратили третью мировую войну. Но когда войска ввели в Афганистан, то даже мне показалось, что в этом есть что-то неправильное. Было ужасно, что мы посылаем туда войска, но я все-таки думала, что это вынужденная политическая мера. Я помню, как мы стояли часов пять, чтобы попасть на выставку Чюрлениса. И когда увидела его картины, сразу захотелось послушать его музыку. Не могу сказать, что я потом изучала творчество Чюрлениса, но у меня есть знакомый, кажется, знает про него все. Он даже ездил к сестре Чюрлениса. Я и сейчас перед тем, как пойти в Консерваторию, сначала звоню этому своему другу, и он мне рассказывает и про композитора, и про симфонию. Мне интересно.

Я смотрела «Гамлета» в Маяковке с Евгением Самойловым. И помню, как в «Современнике» шел потрясающий спектакль. Там мастер по дереву никак не мог найти, как изобразить ангела. И когда в финале девушку убивают, она повисает на воротах — он находит этого ангела... Очень мощное впечатление было. И «Двенадцатую ночь» с Райкиным помню — очень смешная была развлекуха... Тогда все воспринималось в радость: сходили куда-то, посмотрели, развлеклись. Мы хвалились, что достали книгу, попали на спектакль. Конечно, мы могли радоваться и какой-то тряпке, но если ее не достали, а сшили — тоже было замечательно. Азарт был в том, чтобы увидеть, попасть, посмотреть. Моя деканша с возмущением рассказывала о собственном муже, который не захотел бежать вечером на какой-то концерт: «Приехали зарубежные артисты, ему достали контрамарку, а он — дома сидит!..»

Я помню наши студенческие разговоры: она получила тройку, и теперь у нее не будет стипендии... А зачем ей стипендия — она и так хорошо одевается... А у нее, может, одна юбка и две-три кофты, но считалось, что это хорошо. Если кто-то доставал сапоги — то это было здорово, но ему не завидовали. Я помню, что мне были нужны сапоги, но вдруг появилась возможность купить Юза по гомеопатии, за которым я долго гонялась. Книга стоила 130 рублей. И дилемма — либо эта книжка, либо сапоги — решалась только в пользу книжки. Не было комплекса неполноценности из-за одежды — мы все были, в общем, одинаково одеты. Среди моих знакомых не было людей, которые были готовы жизнь положить на то, чтобы достать мебель. Наличие хрусталя в шкафу не поднимало человека в наших глазах.

Profile

serednyak: (Default)
serednyak

June 2023

S M T W T F S
    123
45678 910
1112 1314151617
18192021222324
2526 27282930 

Most Popular Tags

Style Credit

Expand Cut Tags

No cut tags
Page generated Jul. 12th, 2025 11:36 am
Powered by Dreamwidth Studios